Всемирный следопыт, 1926 № 05 - Страница 37


К оглавлению

37

И так каждый раз, как я его позову! Дело в том, что в день приезда я указал ему на мохнатого паука величиною с ладонь, которого я не мог сам достать. Паука этого он с необычайной ловкостью загнал в мою постель, но с тех пор он уверен, что его существенная обязанность — истреблять насекомых и что я ни за чем другим не могу его позвать. Если я принимаюсь трясти головой, махать рукой и всячески стараюсь дать ему понять, что он ошибается, он несколько мгновений смотрит на меня, растерянно разинув рот, потом начинает искать новое насекомое, более крупное. А так как их сколько угодно в этих бревенчатых постройках, то лицо его скоро проясняется при виде новой жертвы.

Часы моисов.

Когда бесхитростный И-Хунь поступил в услужение к резиденту, стенные часы пугали его, а теперь он безбоязненно стирает с них пыль и даже решился бы сам завести их, если бы наша недоверчивость и отсутствие часового мастера не заставляли его быть настороже.

Что касается меня, то я охотно обошелся бы без наших часов и жил бы по часам моисов. У них такие красивые названия:

— И-Хунь! Который час? — спрашивает резидент.

И-Хунь в это время накрывает на стол и, не глядя на циферблат, отвечает:

— Нанг храс данг.

Это значит — вертикальное солнце, полдень.

Вот и другие названия: «Первое пение петуха», «Начало дня», «Солнце над деревьями», «Солнце на высоте стропил». Есть и еще более картинные: «Солнце по направлению бутылки». Так и рисуется караванщик, который тянет воду из тыквенной бутылки, запрокинув голову. В десять часов утра солнце приходится как раз на прямой линии, проходящей через горлышко бутылки Про заходящее солнце говорят, что оно «золотит спину козули». «Час, когда дети засыпают» — девять часов вечера. Разве это не лучше наших часов, даже с боем?

Поющая машина.

Когда в большой зале резиденции завели в первый раз граммофон, то все моисы, находившиеся там, в первую минуту были ошеломлены. Громко крича и жестикулируя по привычке, они спрашивали друг друга, откуда эта музыка и голоса. Резидент позволил, и они с любопытством подошли к странному ящику, приподняли длинную скатерть с бахромой и посмотрели под стол, заглянули в соседнюю комнату. Самый хитрый из них сбегал даже тайком в подвал — посмотреть, не спрятан ли там кто-нибудь. Но когда они, наконец, убедились, что тут не было обмана и что пела, действительно, машина, они перестали удивляться и самым спокойным образом стали слушать, усевшись на корточки вокруг граммофона и стараясь плевать бетель только в щелки пола, как полагается каждому благовоспитанному дикарю.

— Ианг… Дух… — говорили наиболее наивные.

— Еще одна выдумка белых, — спокойно об'яснили самые развитые.

Мы могли бы притянуть на веревке луну с неба, и они не удивились бы: они убеждены, что белые все могут.

Кино в джунглях.

Я находился в Банметхуоте, когда резидент впервые открыл кино для туземцев-моисов. Несколько сот туземцев и туземок было собрано в огромном сарае.

Когда свет был внезапно потушен, моисы принялись выть. Им об'яснили заранее что представление будет происходить не на сцене, как обычно, а на большой белой простыне, на противоположном конце залы, но они, очевидно, не верили, потому что в темноте можно было различить их вытаращенные глаза и полуоткрытые рты, обращенные в нашу сторону.

Кто-то вскрикнул, когда на экране задвигались фигуры. Тогда все сразу повернулись в ту сторону, и на одно мгновение настала мертвая тишина.

Они смотрели, раскрыв рот и ничего не понимая. Когда картина прояснилась, они с удивлением различили двигающихся людей и лошадей и начали кричать вдвое сильнее, подскакивая на месте и подталкивая друг друга, так что слышны были звонкие шлепки по голому телу. В зале стоял оглушительный шум: громкий хохот, дикие крики, точно рев быков.

На экране церемониальным маршем проходила артиллерия. Но никто из моисов, даже старики-милиционеры, никогда не видал пушки, и поэтому они никак не могли понять, что представляют собою эта стволы деревьев на двух колесах. Следующая фильма была в том же роде; моисы уже не кричали так громко, но смотрели с удовольствием, не улавливая целого, а, как дети, наслаждаясь просто движущимися тенями.

Потом появился на сцене Шарло, сам Чарли Чаплин, здесь, в Банметхуоте, на высоких глинистых плоскогорьях, в глубине джунглей, где охотники-мнонги гоняются за слонами… Ни один из моисов не понимал, что делалось на экране, да мы и сами плохо разбирались, так как лента была наполовину стерта. Однако, можно было различить преследования, драки, мебель кружилась по комнате, как волчок. Толпа вдруг разразилась неистовым хохотом, оглушая нас своими криками и ревом.

Обычные шутки Шарло, его широчайшие брюки, развевающиеся волосы, крошечная шляпа, манера ходить, — все, что кажется нам таким смешным, оставляло их безучастными.

— Так у белых, — говорили они, очевидно считая, что у нас принято одеваться так странно или останавливать прохожих на улице, цепляя их за ногу тросточкой. Не это заставляло их смеяться. Как только на экране появлялась молодая героиня, проливающая глицериновые слезы над несчастиями Шарло, вся зала разражалась безумным хохотом.

Они корчились, жестикулировали, скакали, кричали…

Стоило ей показаться, как вспыхивало безумное веселье. Мы так и не могли понять — почему.

— Это женщина, — уклончиво отвечали на мои расспросы туземцы. — Это женщина…

Больше я ничего не смог добиться. И до сих пор я не знаю, что же заставляло их хохотать до упаду, — волнистые белокурые волосы, ее крупное лицо на первом плане картины или ее слезы.

37